Наконец подходим к арке двери. С цепи свисает тяжелый железный замок. Сердце стучит как безумное. Я думаю о тех, кто проходил через эту дверь. И о тех, кто никогда не вышел.
Бернард глядит на часы:
— На все про все у вас полчаса. И чтоб ничего не трогали.
Он отпирает замок, звенит цепью и тянет дверь на себя. В осенний воздух врывается мерзкий смрад. На солнце еще довольно тепло, но у меня по коже пробегает озноб.
— Небось крыса сдохла, — скалит он зубы, когда я брезгливо морщусь.
— Я туда не пойду! — Я хватаюсь за руку Эдама. Какое счастье — коснуться кого-то, кто может понять. Как мне этого не хватало. — Подожду тебя здесь.
Я стою на верхней ступени, на рубеже света и тьмы. Ничто не заставит меня перешагнуть эту грань. Упрямо скрестив руки, поднимаю голову к солнцу.
Эдам удивленно округляет глаза:
— Ты что, дохлой крысы боишься?
— Да, — соглашаюсь негромко. — Не люблю я их.
За плечом Эдама я мельком вижу внутренность церкви. Через витраж над алтарем пробиваются цветные полосы света, выхватывают из темноты упавший крест, каменные ступени, стол. Больше ничего не могу различить, слишком темно — или глаза отказываются видеть.
— Заходи, когда проветрится.
Эдам огорчен: все-таки придется идти одному. В руках у него блокнот и диктофон. Он в последний раз бросает на меня умоляющий взгляд — оттого, быть может, что самому страшновато, — поворачивается и шагает в темноту. Промозглая сырость щупальцами охватывает его, тянет к себе, пока он не растворяется окончательно.
Я отхожу от входа, слушая исступленный пульс в ушах.
Фрейзер хмыкает:
— Чего струхнула-то? — Отвернувшись и покашливая, он возится с пачкой сигарет. Закуривает.
— Ничего не струхнула. Просто хочу подождать на солнышке.
— Небось думаешь, объявятся призраки да заграбастают, а? — Морщинистое лицо гнусно кривится.
— Не понимаю, о чем вы говорите. — Я спускаюсь на две ступени от входа, замшелые камни крошатся под ногой. — Вы, между прочим, тоже не пошли, а Эдаму для книги наверняка пригодились бы сведения из местной истории.
— Сам разберется. Когда-нито. — Фрейзер Бернард, задыхаясь, хихикает, давится кашлем и при этом умудряется пыхтеть сигаретой. — Ежели сперва не помрет от старости!
Из церкви несется грохот, затем вскрик.
— Эдам? — Я в два прыжка снова оказываюсь у двери.
— Ничего. Все нормально, — гулко долетает из глубины церкви — из глубины лет — голос Эдама. Чей-то забытый голос.
Фрейзер трясет головой.
— Сказал же: ничего не трогать.
— Там темно. Наверное, он случайно что-то задел.
— Никак, тело той девчонки, э-э? Пришла за ним, хе-хе! — Фрейзер изъясняется с сильным йоркширским акцентом, резким и грубым. Житье ли в Роклиффе сделало свое дело, или сказалась служба церковным сторожем — не знаю, только каждое его слово сочится злобой. — Как будто девчонка-беспризорница может чем подгадить, хе-хе!
Во рту пересохло, мне плохо. Я опускаюсь на ступеньку и утыкаю голову в колени. Девчонка-беспризорница. Я кусаю язык, пока не ощущаю вкус крови.
— Ты чего, барышня?
Он меня жалеет? Ушам своим не верю.
— Голова кружится. Сейчас пройдет. — Я запускаю пальцы в стриженые волосы и украдкой кошусь на него. И угораздило же меня совершить такую глупость — показаться перед кем-то из деревенских.
На фоне неба рисуется силуэт Бернарда, человека с прошлым не менее богатым, чем у самой церкви. Он роется в кармане засаленного пиджака, ищет что-то. Господи, и зачем только я согласилась на эту чертову прогулку.
— Вот. — Он вытаскивает какую-то таблетку и протягивает мне: — Держи, у меня этого добра хоть завались.
— Что это?
Прежде чем Фрейзер успевает ответить, из церкви возникает Эдам, с искаженным лицом, запыхавшийся.
— Фрэнки!
Это все, что он, задыхаясь, произносит. Только мое имя. Мы смотрим друг на друга, словно делимся правдой. Я не обращаю внимания на протянутую руку Бернарда. Эдам пытается что-то сообщить мне. Что он обнаружил?
— Ты должна туда зайти, — на удивление бесстрастно говорит он. — Там есть некоторые интересные… особенности.
И он снова, нескончаемо долго, глядит на меня. Никто не произносит ни слова, даже наблюдающий за нами Бернард. Я слышу, как заливаются птицы, как ветерок проносится, шурша листвой. Эдам бормочет что-то в диктофон. Я мотаю головой.
— Неможется ей, — нарушает молчание Фрейзер. Ты давай поживее там, пока она не брякнулась в обморок.
Я беру у него из рук таблетку и кручу в пальцах. Что бы это ни было, принимать я не собираюсь.
— Ну, глотай, барышня. — Фрейзер снова оборачивается ко мне, а я тяжело опускаюсь на холодные каменные ступени. — Говорю же, у меня их навалом. Забудешь про головную боль… и вообще про все. — Он втаптывает окурок в крапиву, не сводя с меня глаз.
Бетси никогда не сидела смирно в церкви. И вообще, единственное, что ей по-настоящему нравилось в наших походах в храм, это скакать в лесу по дороге туда и, само собой, по дороге обратно. Бегать нам не разрешалось.
Вцепившись в руку, она тянула меня вперед. На зиму я связала ей варежки из обрывков шерсти — распустила старые потертые свитера, оставшиеся после других детей, и связала. Иногда варежки сваливались, и я торопилась поднять, пока их не втоптали в грязь. Я натягивала варежки на озябшие пальчики, Бетси говорила пасиба и продолжала скакать, покуда все не повторялось.
Летом Бетси меняла два цветастых платьица. Одно я сама сшила кое-как из кусочков всего, что отыскалось в шкафчиках, а другое выкопала в куче одежды пропавших детей — тех, что не вернулись. Если их не было день или два, мы растаскивали их вещички. Раньше было бы несправедливо.